Я не берусь объяснят причины приурочивания этих кушаний к названным выше дням. Быть может, одни из них объясняются просто складом и принятыми простолюдьем хозяйственными отправлениями, другие имеют историческое значение; но я увольняю и себя, и читателей моих как от произвольного толкования первых, так и от слишком громоздкого для моих очерков и слишком шаткого для исторической правды исследования последних. Для одной только кутьи я обязан сделать исключение, по исключительности ее значения и употребления.
Кутья есть самое, так сказать, священное для полешука и необходимое, в известные дни и случаи, кушанье. Она составляет для полешука предмет религиозного почтения. Накануне Рождества Христова, кутью ставят на сене, покрытом чистым полотенцем, в куту (от чего, вероятно, и получила она свое название), под образами, по большей части с горящею, прилепленною к горшку с кутьей, восковою свечей. Хозяин сам набирает, с особенною важностью и даже благоговением, кутью в миску, приправляет ее сытой и предлагает домочадцам, с пожеланием им здоровым и счастливым дождаться следующей кутьи, а умершим сродникам царствия небесного. Стол также покрыт сеном, в воспоминание Рожденного в яслях, а поверх его — чистою скатертью, из-под которой женщины и девушки, с закрытыми глазами, выдергивают стебельки сена, веря от полноты души, что длина их будет равняться длине льна, который вырастет для них летом. С таким же благоговением кушают кутью и накануне нового года и Крещения Господня. От употребления — во все эти сочельники кутьи и сами они получили ее название, — с тою лишь разницей, что кутья перед новым годом называется богатою, пред Крещением — голодною, а пред Рождеством Христовым — просто кутьею. Первая от того называется богатою, что во время ее приготовляется скоромный, возможно — богатый и разнообразный, ужин, и самую кутью едят с молоком или свиным салом. Другая потому получила название голодной, что на кануне Богоявления церковь установила строгий пост, который в иных (немногих, впрочем) местах Полесья так строго соблюдается, что, кроме кутьи с сытой, да какого-нибудь печенья, или компота из сушеных плодов и ягод, ничего не подают на стол, После голодной кутьи, сено, лежавшее на столе в течении двух недель, снимают со стола и относят на пищу коровам, думая тем приспорить и улучшить их молоко, а отчасти и защитить их от порчи ведьмой.
Без кутьи не бывает на Полесье ни похорон, ни поминок. Вот почему, кушая ее и в другие дни, вспоминают умерших сродников и желают им царствия небесного, как это всегда делают, крестясь и кушая кутью (коливо), при похоронах и поминках. Но так как в числе близких к нам покойников чаще всего бывают наши деды, то и кутья, — особенно пред Рождеством Христовым, — везде почти на Полесье называется дзедами (дедами). Их-то особенно и приглашают на кутью, — они кричат сквозь окно: «дзеды, дзеды! хадзице куцью есцы» (деды, деды! пожалуйте кушать кутью) и сердечно убеждены, что кутья, поставленная на печи, или на подоконнике, съедена ими, а не кем-либо другим. Убеждение это, быть может, заимствовано когда-то из напускной идеи о чистилище, своеобразно приспособленной полеским простолюдьем к своим понятиям (39). Полешук думает, что странствующие по свету души его предков особенно теперь витают среди них, когда все потомство их собралось, по случаю торжества, возле одного стола, за роскошным ужином. Полешук полагает, что предки его крепко голодают во время своей кочевой жизни, и с полным увлечением своего воображения и славянского гостеприимства, запросто приглашает их отведать хоть заупокойной пищи — кутьи, которую они когда-то кушали за этим столом, на местах, занятых уже другими. Легенда эта довольно раскрыта в известной поэме А. Мицкевича: «Дзяды».
Кроме дедов, полешуки еще приглашают на кутью и мороз. Они делают к нему такое же воззвание, как и к дедам. Те, у кого есть огнестрельное оружие, стреляют в это время сквозь окно холостым зарядом. Последний обычай простолюдин объясняет подражанием треску льда и земли от мороза или желанием, чтоб и он трещал так же сильно, как выстрел из ружья; но точного объяснения этого обычая чуть ли не нужно искать гораздо дальше и глубже, Едва ли он не есть остаток одного из приемов карнавала январских календ, во время которого язычники любили стращать друг друга нечаянными и сильными звуками, производившимися разного устройства хлопушками. Как бы то ни было, только обычай стрелять в навечерие Рождества Христова перешел из Полесья и к соседям, так что даже в самом Киеве, особенно Плоской и отчасти Подольской его части, как населенных старинным мещанством и гражданством киевским, идет в это время непрерывная канонада, довольно напугавшая в 1863 году незнакомых с ее причиной великороссов.
Нельзя пройти здесь молчанием и тех увеселений, которым предаются на Полесье в день великомученика Георгия, ночью пред рождеством Иоанна Предтечи и на Фоминой недели.
В день великомученика Георгия, многие из простолюдья, — а в городах и люди среднего класса, — с семьями, иногда и гостями, выходят в поле с разными питьями и закусками, располагаются на меже своей (иногда и чужой) нивы и пируют до поздней ночи. Обычай этот называется «выходом на росу». Он более распространен в местностях, граничащих с Литвою.
Праздник на кануне рождения Иоанна Предтечи называется в Полесье Иваном Купалою. Ночью, с. 23 на 24-ое июня, девушки и парни, запасшись водкой и закусками, собираются в условленном заранее месте соседнего леса и, поставив шест, увешанный венками из цветов, пляшут вокруг шеста и разложенного костра, под звуки малопонятных старинных песен и, с увлечением молодости, ускользнувшей из под контроля родителей, предаются разным забавам, не совсем безопасным для нравственности при подобной обстановке и обстоятельствах.
В этой оргии все, начиная от названия до исполнения, — языческое. Известно, что Купало был у славян бог плодородия, которого особенно чествовали наши предки-язычники, и что оргия в честь его совершалась в туже ночь и в том же почти виде, как и теперь, с примесью только публичного непотребства (40). И ликованье в день великомученика Георгия не вполне безукоризненно, — и оно совпадает с временем и характером одного языческого праздника. Впрочем, пиршества в поле могут быть несколько извиняемы радостью земледельца, по случаю хорошего всхода посевов, желанием подышат свежим воздухом и повеселиться в поле с родными и знакомыми. Но оргия в честь Купалы есть праздник прямо языческий. И часто повторяемое в песнях и разговорах его название, и неистовый, уединенный, странный характер оргии, не объясняемый обстоятельствами ни религиозными, ни житейскими, — все тут носит на себе печать идолослужения. Благо еще, что ликующая на Купалу молодежь не сознает своего преступления, не понимает значения и происхождения оргии; но и помимо этого, значительно ослабляющего вину молодежи, обстоятельства, в празднике Купалы есть много такого, что должно обратить на себя серьезное внимание тех сельских пастырей, в приходах которых совершается этот нечестивый, оскорбляющий память «большого в рожденных женами,» великого подвижника и пророка, праздник.
В первые дни Фоминой недели простолюдье полеское также предается неуместному, и даже и нетрезвому, ликованью на кладбищах. Характер этих пиршеств несколько отличен от подобных же пирушек Малороссии. В последней, по крайней мере, предлог ликованья — религиозный, — поминовение умерших. По просьбе родных, на могиле умершего сперва совершается, после общей панихиды в церкви, заупокойная лития приходским или кладбищенским священником, потом уже начинается пиршество. На Полесье же это выходит чем-то в роде тризн языческих, а в смешении с идеями христианскими, каким-то странным способом христосованья с умершими. Сказав им: Христос воскресе, живые, — чаще всего без молитвы священника, — располагаются на могилах умерших сродников и начинают пить и закусывать. Уходя с кладбища, кладут на могилы покойников красные яйца и другие яства и сердечно убеждены, что мертвые выйдут из могил и начнут разговляться оставленными для них яствами (41). Полешуки называют Фомину неделю: «навский велик дзень» (праздник Воскресения Христова у мертвых) (42). Отправляясь на кладбище, некоторые из них и говорят: пойдем христосоваться с покойниками. Последствия такого христосованья часто бывают таковы, что живые не многим отличаются от мертвых. Запрещать подобные пиршества есть прямая обязанность церковных пастырей. В этих пиршествах много не христианского, кощунственного. Выбор для них места и времени возмущает душу (43).
К той же категории излишеств относится некоторым образом и роскошь полеского ужина в великий четверток. Ужин этот бывает пред заутреней, во время которой вспоминаются страдания Спасителя, отчего и самая утреня начинается несколько позже, чем в других местах. На подобный ужин, равно как и на ужин пред Рождеством Христовым, — полеские хозяева истощают все свои средства, хозяйки — все свое поваренное искусство. К этой, довольно неуместной, прихоти подала невинный повод последняя вечеря небесного Учителя с учениками. По тому и ужин этот на Полесье называется также тайною вечерею, хотя к ней ни в каком случае не идет этот эпитет. Роскоши подобного ужина не мало способствует и то обстоятельство, что на Полесье (как уже было мною замечено) многие, после этого ужина, ничего не едят до самых розговен и думают во время его, так сказать, запастись пищею почти на три дня.
Я здесь прохожу молчанием разные обряды, суеверия и проч., какие можно подметить между полеским простолюдьем при совершении погребения, — свадьбы и при некоторых других явлениях народной жизни. Я вполне сознаю важность этого пробела, но вместе с тем извиняю себя в допущении его тем, что эти обряды, суеверия и проч., слишком многочисленны для того, чтобы свободно уместиться в настоящих, и без того довольно громоздких для настоящего места «Очерках»; что большинство этих обрядов и суеверий можно наблюдать и в других, особенно соседних с белорусским Полесьем, племенах русского народа и, что, наконец, любопытный может изучить этот предмет в тех монографиях, сборниках, изысканиях, которые специально ими занимались. Особенно разработан в последнее время отдел народных славяно-русских обрядов и песен свадебных. Из них многие чрезвычайно характерны и оригинальны. Характернее, по моему мнению, те, которые поются на Полесье девушками и женщинами, когда месят, сажают в печку, вынимают из нее, режут на куски и разносят гостям свадебный коровай (кулич), пользующийся, можно сказать, религиозным уважением полеского простолюдья и служащий поводом к обзаведению новобрачных довольно иногда значительным хозяйством и достатком. Последнее обстоятельство объясняется тем, что дружки (почти тоже что шаферы) обносят ломти коровая собравшимся на свадьбу родным и гостям и получают для новобрачных от каждого из них какую-нибудь монету, или обязательство (конечно, словесное, но никогда не нарушаемое) подарить князю или княгине (молодым) корову, вола, лошадь, или какое нибудь, менее ценное животное. Такой подарок называется «перепоем» вола, коня и проч., так как вместе с короваем дружко подносит гостю и рюмку водки, или варенухи, то есть сваренной с медом и разными пряностями горелки. Лишь только гост назовет даримое животное и выпьет рюмку водки, забавник — дружко нередко подражает голосом или ухватками названному животному. Когда я жил на Полесье, этот обычай, со всеми его вариантами, наблюдался даже между тем сельским духовенством, которое недалеко ушло от приемов народной жизни и не успело еще познакомиться с наносным прогрессом.
Особенное уважение, каким пользуется свадебный коровай на Полесье, видно, между прочим, из следующего отрывка одной, сохранившейся в моей памяти и, кажется, нигде еще не помещенной, коровайно-свадебной песни:
«Сам Буог коровай месиць,
Пречистая свециць,
Анголи воду носяць,
Да нас на веселье (сва тьбу) просяць».
После всякого куплета, вся, собравшаяся в доме невесты, публика громко кричит: гу!
Я думаю, мои читатели будут настолько снисходительны, что не сделают мне упрека за небольшое нарушение моего умолчания или пробела, допущенное в пользу полеского коровая.
Почти так же характерны песни, которые поются, когда молодые отправляются спать в клець и когда дружко ходит вокруг нее и хлещет по стене клети кнутом. Жаль только, что в этих песнях попадается довольно неуклюжих острот и недвусмысленных намеков, сравнений и каламбуров.
Из этого очерка психической стороны полеского простолюдья видна в нем странная смесь убеждений, верований и обычаев здравых, чистых, благодетельных с поверьями, обрядами и обычаями, питающими суеверие и обличающими самое узкое и невежественное миросозерцание. Душа белорусского полешука — это руда, в которой золото смешано с грязью и разными другими ничтожными веществами, но из которой можно добыть много драгоценного металла, если только взяться за дело с уменьем и усердием. Один и тот же безотчетный консерватизм сберег и закрепил в душе полешука рядом с прекрасными нравственно-религиозными началами завещанные предками нелепости и бредни, дающие ложное направление деятельности духа, отравляющие спокойствие душевное, заставляющие невежду поминутно дрожать и озираться с ужасом вокруг себя, из боязни нападения со стороны созданного воображением страшилища. Такой консерватизм естественно повел к дуализму, — к раздвоению мыслей, желаний и действий между истиной и фальшью, началом добрым и злым. Самая популярная пословица полеская: «Бога люби и черта не гневи» — как нельзя лучше выражает характер этого дуализма, склад миросозерцания и отношения к миру духов полеского простолюдья: полешук, точно, любит Бога крепко, но почти столько же боится черта и людей, будто бы действующих под его командой, наделенных его могуществом. Едва ли есть на Полесье поверье, суеверие, обряд, к которым, так или иначе, в теории или на практике, не была бы припутана нечистая сила, требующая ограждения, умилостивления, разных предосторожностей и жертвоприношений. Эта сила и портит, и пугает, и дает богатство, и стережет клады, и причиняет болезнь, увечье, смерть, и человеку, и скотине и проч. От всех этих бед и страхов нужно защититься разными волшебными и не волшебными секретами и обрядами.
Полешук имеет такое одностороннее и своеобразное понятие о благости Божией, что в голове его никак не может уместиться идее зла физического рядом с промышлением Божиим о мире, что это зло, по его мнению, должно иметь свою особую, личную, действующую, враждебную человеку, причину, в дела которой Бог не мешается. Те только немногие из полешуков, в которых нравственно-религиозная истина начинает вытеснять бредни напуганного воображения, и которые находятся в более частом и тесном общении с церковью, — ищут у нее защиты от бед, будто бы насылаемых дьяволом, или его сотрудниками —знахарями.
На сельских пастырях, на сельской школе лежит священный и неотложный долг разсеять тот туман нравственный, который заслоняет от нашего простолюдья вообще и полескаго в особенности, красоту, поучительность, нормальный облик и значение предметов и явления мира Божия и рисует их в извращенном, фантастическом, чудовищном виде. Исполнение этого важного долга даже не так трудно, как это представляется с первого взгляда. Стоит только внести свет в темную комнату, и невидимые предметы сделаются видимыми, а те, которых силуэты представлялись в неопределенных и фантастических очерках, примут нормальный облик и форму. Стоит только в душу простолюдья внести светоч истины, чтобы мрак суеверных бредней и страхов рассеялся, и темную дотоле душу озарило положительное знание. Современные нам пастыри сельские вполне владеют нужными для этого просвещения научными средствами и приемами и пользуются, безграничным, можно сказать, доверием прихожан, без которого немыслима победа над упорством укоренившегося веками суеверия и невежества. Эти пастыри знают, что вера пасомых будет мутна, малоплодна, пока она не очистится от тех предметов верования, в которые верить грешно и стыдно. Они не будут, подобно вышедшим из школ нигилизма учителям, подрывать вместе с суеверием и самую веру, и проведут между ними надлежащую черту, отделяющую их друг от друга. Они не станут подтрунивать над верой в бытие злых духов, но и не усвоят им той силы, власти и влияния, какие усвояет невежественное и пугливое воображение простолюдья, и укажут для борьбы с дьяволом на оружие более действительное, нежели то, какое предлагает ему корыстолюбие шарлатана-невежды знахаря. Эти пастыри не станут даже слишком неосторожно посвящать своих учеников в тайны славянской мифологии, а просто укажут и докажут преступный характер известного обряда, нелепость известного суеверия, неуместность, несвоевременность известной оргии. К чему, напр., пастырю знакомить учеников своих с Купалом, праздником удавленников, и проч., когда и без этого опасного щегольства излишней эрудицией можно доказать ученикам, что для христианина тяжкий грех, а для Иоанна Предтечи и Крестителя Господня великое оскорбление — проводить ночь пред рождением этого величайшего подвижника христианства в пьянстве и плясках; что пьянство на могилах родных печалит умерших, сквернит живых и даже место, на котором оно производится. Нетрудно доказать, что человек может заболеть и умереть от разных причин, помимо порчи знахарем, что излишнее употребление хмельного, и без очарованной или отравленной колдуном водки, может само собою расстроить здоровье и даже причинить смерть; что коровье молоко может испортиться без всякого участия ведьмы, что слишком нелепо думать будто ведьма не может пройти мимо той свечи, которую может грызть зубами, и проч. Само собою разумеется, что народный учитель не станет озабочивать себя и других изложением полного трактата о всех известных ему суевериях и нелепостях, а будет преследовать только те, которые существуют в известной околице. Можно с этой целью, в сельской школе, или у себя дома назначить, в свободное от хозяйственных занятий зимнее время, несколько нарочитых бесед, пригласив на них и взрослых людей, желающих душевного прозрения. Эта сторона просвещения составляет одну из главных задач народного учителя.
Комментарии Ивана Эремича.
(39) Впрочем, это может быть и остаток самого древнего мифа славянского о «Роде и Рожанице» (души умерших родоначальников, заботящихся о благе известного рода), в жертву которым приносилась каша (Сборн. Румянц. музел, стр. 374). Из этого мифа, в течении веков изменявшегося, разнообразившегося от различных комментариев и своеобразных применений к личному пониманию его тем, либо другим племенем славян, сложились все почти суеверия их о домовых, русалках, леших, водяных и всяком другом «навье» (души умерших), со всеми поверьями, легендами, обрядами, празднествами и проч. Во всех этих частностях, изыскателю славянской старины не трудно подметить единство общей идеи, солидарность инициативы идущей от одного вышесказанного мифа. (вернуться)
(40) Истор. Карамз. Т 1, стран. 134,105. (вернуться)
(41) Вероятно, это тоже остаток весеннего языческого праздника славян, известного под именем «Радуницы» (Истор. Кар. Т. VI), примеч. 23). Название этого праздника и теперь слышится. в Литве и Белоруси. (вернуться)
(42) Не есть ли это остаток языческого праздника «на могилах удавленников», — совершенно похожего на «навский великдзень» полешуков? (Быт русск. Нар. Терещеи: л. VI, стр. 134). (вернуться)
(43) То, что некоторые поверья, суеверия, обряды, и обычаи, усвоенные здесь белорусскому полешуку, встречаются и в других племенах славянских, в других местах России, ни чуть не доказывает их неуместности в настоящих «Очерках», а только лишь подтверждает общность этих поверий, суеверий и проч. у всех или у некоторых славянских народов. Я тогда только был бы не прав, если бы то, что найдено и подмечено мною на Полесье, не могло быть там отыскано. Да почему не предположить и того, что размножение народонаселения в лесах белорусских, совершавшееся более беспрепятственно, чем в других местах и заставлявшее жителей Полесья искать в соседстве мест более хлебородных, не занесло вместе с ними в эти места и их поверий, суеверий, легенд, обрядов и проч.? (вернуться)
* * *
|